И он опять застучал и начал звать:

— Христя, а Христя! да отопри на божию милость.

И все пристает, все пристает с этим; а та долго молчит — ничего не отвечает и потом опять отзовется:

— Да провались ты совсем, — кто такой привязался; говорю тебе, мой муж дома, со мною рядом обнявшись лежит, — вот он.

— Это тебе, Христя, може показывается?

— Эге! спасиби тебе на том! Що же, хиба я така дурна, чи совсем нечувствительна, що ни в чем толку не знаю? Нет, мне это лучше знать, що показывается, а що не показывается. Вот он, вот мой чоловик, у меня совсем близенько… вот я его и перекрещу: господи Иисусе, а вот и поцелую: и обниму и опять поцелую… Так добре нам вместе, а ты, недобрый потаскун, иди себе сам до своей жинки — не мешай нам спать и целоваться. Добра ничь — иди с богом.

«Фу ты, сто чертов твоему батькови: что это за притча! — пожимая плечами, рассуждал Керасенко. — Чего доброго, я, перелезши через тын, не обознался ли хатою. Только нет: это моя хата».

Он отошел на другую сторону широкой деревенской улицы и стал считать от колодца с высоким журавлем.

— Первая, вторая, третья, пятая, седьмая, девятая… Вот это и есть моя девятая.

Пришел: опять стучит, опять зовет, и опять та же история: нет-нет отзовется женский голос, и все раз от раза с бо́льшим неудовольствием и все в одном и том же смысле: