Опьяненный этим гвалтом, увлеченный этим всеобщим энтузиазмом, добрый малый Нума не мог сидеть на месте. Он откидывался в своем широком кресле, закрывая глаза с блаженным лицом, перекидываясь от одной ручки к другой, затем он вскакивал, принимался шагать большими шагами по трибуне, нагибался к цирку, упивался этим светом, этими криками и возвращался на свое место, фамильярный, добродушный, с болтавшимся галстуком, вскакивал на свое кресло на колени, и повернувшись к толпе спиной и подошвами, говорил с своими парижанками, сидевшими позади и повыше его, стараясь заразить их своей радостью.

Г-жа Руместан скучала. Это было видно по безучастному, равнодушному выражению ее лица с красивыми, несколько холодными и высокомерными чертами, особенно тогда, когда их не оживлял умный блеск ее серых, жемчужных глаз, настоящих глаз парижанки.

Эта южная веселость, шумная и фамильярная, эта словоохотливая, поверхностная раса, до такой степени противоположная ее собственной, такой сдержанной, серьезной натуре, оскорбляли ее и, быть-может, незаметно для нее самой, потому что она находила в этом народе бесчисленное повторение, в более вульгарной форме, типа того человека, бок о бок с которым она жила уже десять лет и которого научилась познавать в ущерб себе. Небо тоже не восхищало ее с своим чересчур сильным блеском и палящим зноем. Как могли они дышать, все эти люди? Как хватало им дыхания на такие крики? И она принималась мечтать о красивом парижском небе с легкими серыми облаками, о свежем апрельском дождике, от которого блестят тротуары.

-- О! Розали, как можно...

Ее сестра и муж негодовали, особенно ее сестра, высокая, молодая, пышущая жизнью и здоровьем девушка, выпрямившаяся во весь свой рост для того, чтобы лучше видеть. Это была ее первая поездка в Прованс, а между тем, казалось, что все эти крики и жесты под этим итальянским солнцем точно трогали в ней какую-то тайную струну, будили заснувшие инстинкты южного происхождения, которое выдавали ее длинные сросшиеся брови над глазами настоящей гурии и матовый цвет лица, ничуть не порозовевший даже от летней жары.

-- Послушайте, моя милая Розали, -- говорил Руместан, которому непременно хотелось убедить свою жену, -- встаньте-ка и посмотрите на все это... Видывали-ли вы когда-нибудь что-либо подобное в Париже?

В громадном театре, эллипсоидальной формы, вырезывавшемся на голубом небе, тысячи людей кишели по всем ярусам здания; живым огнем сверкали взгляды, пестрели всевозможными цветами и оттенками праздничные туалеты и живописные костюмы. Оттуда, точно из гигантского чана, поднимались веселые возгласы, крики и звуки музыки, точно превращавшиеся в пыль под жгучими лучами солнца, если можно так выразиться. Едва слышный в нижних ярусах, где песок перемешивался с дыханиями людей, гул этот делался все значительнее, поднимаясь вверх, как бы разносясь в чистом воздухе. Все больше выделялся крик торговцев молочными булочками, которые таскали со ступеньки на ступеньку свои корзинки, обернутые чистыми белыми тряпками: "Lipanoula... li pan ou la!" -- "Молочные булки, молочные булки!" А торговцы свежей водой, раскачивая свои зеленые, полированные кувшины, возбуждали жажду своими пронзительными криками: "L'aigo es fresco... Quan voù beùre? "Свежая вода... Кто хочет пить?"

А совсем наверху, дети, бегавшие и игравшие на гребне амфитеатра, распространяли над всем этим гвалтом как бы венец пронзительных криков, раздававшихся на одной высоте с стаей стрижей, летавших по воздуху. И над всем этим какие великолепные световые аффекты, по мере того, как день клонился к концу и солнце медленно обходило кругом обширного амфитеатра точно на диске солнечных часов, отодвигая толпу, группируя ее в теневых пространствах, опустошая места, подвергавшиеся слишком сильной жаре, оголяя площадь рыжих плит, между которыми росли сухие травы, местами почерневшие от нескольких подряд пожаров. Иногда с верхних этажей старой постройки срывался, под тяжестью толпы, камень и катился вниз, со ступеньки на ступеньку, посреди таких криков ужаса и толкотни, точно рушился весь цирк; тогда тут происходило движение, похожее на натиск разъяренного моря на прибрежные скалы, так как у этой чересчур увлекающейся расы следствие никогда не пропорционально причине, раздуто фантазией и несоразмерными умозаключениями.

Населенная и оживленная таким образом руина, казалось, снова ожила, потеряла свой вид памятника, показываемого любопытным путешественникам. Глядя на нее, получалось впечатление, подобное тому, какое производит строфа из Пиндара, декламируемая современным афинянином, так что мертвый язык снова оживает и теряет свой школьный, холодный характер. Это чистое небо, это солнце, превращающееся в серебристые пары, эти латинские интонации, сохранившиеся в провансальском наречии; эти, особенно среди простого народа, позы людей, точно входящих под своды, неподвижно застывших, принявших почти вид античных статуй, местный тип этих голов, похожих на медали, с короткими носами с горбинкой, широкие бритые щеки и вывернутый подбородок Руместана, -- все это дополняло иллюзию римского зрелища, даже мычанье коров, отдававшееся как эхо в тех самых подземельях, из которых некогда выходили львы и боевые слоны. Зато, когда в пустой, усыпанный желтым песком, цирк открывалась огромная черная дыра п_о_д_и_у_м_а, закрытого балками с отверстиями, всякий ожидал, что на арену выскочат хищные звери, вместо мирной, сельской вереницы скота и людей, увенчанных лаврами на конкурсе.

Теперь была очередь мулов в сбруях, с наброшенными на них роскошными провансальскими плетенками. Их вели под уздцы, а они высоко несли свои маленькие, сухие головы, украшенные серебряными колокольчиками, помпончиками, бантиками, кисточками и ничуть не пугались резких, хлестких звуков бичей, хлопавших и извивавшихся в руках у их вожатых, стоявших на них. В толпе жители каждой деревни узнавали своих земляков, удостоившихся награды, и громко называли их по именам: "Вот Кавальон... Вот Моссан"...