Опять Рахманинов говорил, чтобы Ян писал о Чехове. Возмущался Цетлиным: "Теперь модно поругивать Чехова".
3 августа.
Только что вернулись из Канн. Давно не проводили мы лунного вечера на берегу моря. Ян сказал: "Мы ужинали, как босяки, под лодкой". [...] Я долго разговаривала с М. Ал. [...] Говорили о Дурново, кот. за полгода до войны подал государю записку, где предсказал все, что случилось. [...] Подъехали Рахманиновы, он, как всегда, прост, мил и благостен. [...] С. В. много говорил о Шаляпине. У него голоса нет, успех падает, он и сам понимает, что пора на покой, да М. В. не дает разрешения. Рассказывал, как Шаляпин роли придумывал. Нужно играть Олоферна -- он об Олоферне ничего не знает -- ему Савва Мамонтов говорит: нужно, точно с фрески сошел. Шаляпин ухватил и стал вести роль с угловатыми движениями. Газеты упомянули о фресках, а вскоре и он сам стал везде рассказывать, что Олоферна он придумал изображать, "как фреску". Нужно ему было готовить речь Сальери, а он и понятия не имеет, что за человек, какой грим. Врубель на листе почтовой бумаги нарисовал Сальери, и Шаляпин так и стал гримироваться. Гримировался он изумительно, по пути к Грозному он был Листом. Как это он делал, не объяснил. Много с ним возился Ключевский. Заставить его читать бывало трудно. Так Чехова и не прочел!
-- А гармонию он знал? -- спросил М. Ал.
-- Какое там гармонию! Он и из оперы-то знает всегда только свою партию. [...]
Таня сказала мне, что Шаляпин трудный человек, более трудного, даже тяжелого, она не знает. [...]
5 августа.
[...] Попробую записать то, что слышала сегодня у Алданова за завтраком. [...]
Рахманинов рассказывал о Толстом, который жестоко обошелся с ним. "Это тяжелое воспоминание. Было это в 1900 году. В Петербурге года 3 перед тем исполнялась моя симфония, которая провалилась. Я потерял в себя веру, не работал, много пил. Вот, общие знакомые рассказали Толстому о моем положении и просили ободрить меня. Был вечер, мы приехали с Шаляпиным, -- тогда я всегда ему аккомпанировал. Забыл, что он пел первое, вторая вещь была Грига, а третья -- моя, на скверные слова Апухтина "Судьба", написанные под впечатлением 5 Бетховенской симфонии, что и могло соблазнить музыканта. Шаляпин пел тогда изумительно, 15 человек присутствующих захлопали. Я сразу заметил, что Толстой нахмурился и, глядя на него, и другие затихли. Я, конечно, понял, что ему не понравилось и стал от него убегать, надеясь уклониться от разговора. Но он меня словил, и стал бранить, сказал, что не понравилось, прескверные слова. Стал упрекать за повторяющийся лейтмотив. Я сказал, что это мотив Бетховена. Он обрушился на Бетховена. А Софья Андреевна, видя, что он горячо о чем-то говорит, все сзади подходила и говорила: "Л. Н. вредно волноваться, не спорьте с ним". А какой шор, когда он ругается! Потом, в конце вечера, он подошел ко мне и сказал: "Вы не обижайтесь на меня. Я старик, а вы -- молодой человек". Тут я ответил ему даже грубо: "Что ж обижаться мне, если Вы и Бетховена не признаете". -- Он мне сказал, что работает ежедневно от 7 до 12 ч. дня. "Иначе нельзя. Да и не думайте, что мне всегда это приятно, иногда очень не нравится, и трудно писать". Я, конечно, больше ни разу не был у него, хотя С. А. и звала. Темирязев тоже говорил, что он спорил с ним по физиологии растений, хотя в этом ничего не понимал. Вообще, когда он говорил, то никого не слушал". [...]
Ян старался оправдать Л. Н. Сергей Вас. до сих пор задет.