И замер в изумлении. Неприятный холодок пробежал по его спине — у реостата, вцепившись в рукоятку, скорчился недвижный Ментони. Грэйв скатился с лестницы, размахивая не слушающимися руками. Ему бросился в глаза главный манометр — стрелка неудержимо ползла по циферблату, приближаясь к красной черте. Ментонт согнулся в странной позе у аппаратов, молчаливый и страшный. Глаза были открыты, он смотрел на механика жалким, плачущим взглядом, взглядом побитой собаки. Он не отнимал руки от реостата, как будто был к нему прикован.
— Что с вами, Ментони? — бормотал Грэйв.
Зазвенел тревожный сигнал. Вспыхнула огненная надпись: «Выключай компрессор, предельное давление».
У Грэйва зашумело в голове. Он схватился за рукоятку, его обжигала ледяная, застывшая рука итальянца. Неожиданно он почувствовал во всем теле страшную тяжесть. Он не мог двинуть ни одним членом. Он застыл, застыл, — как мертвец над скорчившимся телом своего помощника. Рукоятка под его тяжестью тихо заскользила по сияющим контактам, шурша трущимся металлом.
Реостат был выключен полностью. Компрессоры бешено зарокотали, поршни в гигантских цилиндрах заскакали и заметались, как безумные, словно вырвавшись на волю. Машины ревели, стены и пол дрожали, рискуя обрушиться, и Грэйв, онемевший и дважды мертвый от странного припадка и ужаса перед надвигающейся катастрофой, Грэйв, увидел, как стрелки в манометрах бессильно ударились о стенки — в баках и газгольдерах было сумасшедшее давление. И он не в силах был шевельнуть даже бровью…
Раздался страшный взрыв. Несколько сот тонн мортонита с чудовищной силой выбросило из газохранилищ и рассеяло над Чикаго и его окрестностями.
2.
Нью-Йоркский экспресс бешено мчался по направлению к Чикаго. Локомотив развивал ту самую «американскую» скорость, от которой леденеет кровь в жилах европейцев и сердце янки бьется трепетной, щекочущей дрожью. Ландшафт сливался в унылую серую полосу, буйная потревоженная пыль целыми облаками гналась за грохочущим поездом и, поэтому, два джентльмена, занимавшие купэ в одном из вагонов, предпочли повернуться к окну спинами. Впрочем, может и не по этому. Они усердно курили свои сигары, и вентилятор, плавно махавший крыльями под потолком, не успевал выгонять из купэ синий ароматный туман.
Один из пассажиров, постарше, был крупный белокурый мужчина, средних лет, с энергичным бритым лицом, с серыми глазами — типичный американец. Другой, помоложе, в разговоре с ним держался, как подчиненный, и по тому уважению и вниманию, с каким он слушал своего спутника, не трудно было догадаться, что он — лицо, так или иначе от него зависящее. Их беседа, длинная и нескончаемая, как трансокеанский кабель, становилась, временами, очень путаной и горячей, временами сонно журчала, как вода, стекающая осенней ночью с крыши, но ни в том, ни в другом случаи не была бы особенно понятной для постороннего слушателя. Джентльмены, несомненно, говорили по-английски, но огромное обилие специальные терминов, уснащавших их речь, делало ее совершенно недоступной для простых смертных. Опытное ухо, однако, сумело бы заключить по чрезмерной изысканности специальных выражений, по длинным своеобразным названиям, которыми они жонглировали, что пассажиры являются химиками, и что темой их беседы как раз и служит в этот момент их столь могущественная и столь таинственная для непосвященных наука.