(Черновые отрывки из 3-й части)
Один из могикан (Князь Кис-ме-квик)
(Очерк)
В нем были слабости, Была и добродетель: О первых знает всяк,— Последней бог свидетель. Эпитафия
I
Я не могу сказать о нем, что его «схоронили и позабыли», потому что он умер только вчера, а <позабыли его> гораздо ранее*. Его свеча догорала тихо и одиноко, может быть и она немножко коптила, потому что на ней собралось немало нагара; но все-таки он досидел при ней до своей поздней ночи и видел все без очков и довольно ясно. Она погасла четыре дня тому назад в его небольшой оригинальной квартире, где он проводил свою оригинальную жизнь. Это было здесь, в Петербурге, которого он не только не любил, но даже ненавидел, а под конец даже и презирал и как бы в наказание за то осужден был провести здесь свои последние годы — годы упадка своих сил, значения и состояния, которые он растратил многоразличными способами. К последней поре у него оставалось только то, что теперь едва ли что-нибудь стоит: именно честь и независимость убеждений да те слабости, на которые намекает сочиненная мною ему эпитафия.
А было время, и относительно весьма недавнее время, когда его очень знали и одни его очень любили, другие им хвастались, третьи его побаивались и не было никого, кто бы его не уважал… в душе. О, разумеется, только в душе! Но, однако, и так не было ни одного человека, который бы решился громко возражать против того, что князь Яков Львович Протозанов, или, как его в шутку звали, «князь Кис-ме-квик», самый добрый и благородный человек, какого только можно пожелать встретить. А он, по правде говоря, был человек довольно обыкновенный и ума не самого дальнего, но было в нем нечто такое, что делало его весьма милым, интересным и замечательным явлением в преходящей жизни.
Он именно был явление, и сам смотрел на себя как на странное явление. Странного в нем было много, и, между прочим, то, что он не только понимал в совершенстве себя и свое время, но даже превосходно судил о том, чего не понимал вовсе.
— Ma foi,[85] — говаривал он иногда, — я говорил так и вижу, что это так следовало; а по правде сказать вам, я об этом никогда не думал и сам этого не понимаю.
Если бы он был так пуст, чтобы заниматься спиритизмом, он мог бы подозревать в себе медиумизм, а если бы он был тщеславен и любил громкие слова, то он мог бы говорить, что у него, как у Сократа, был свой демон. Но у него ничего не было: ни демона, ни медиумизма, — у него было свое чутье и благородство.