Только всю дорогу Женевьева прижимала платок к глазам.
Когда она возвратилась домой, Диксмер был занят в своем кабинете; Моран, вернувшийся из Рамбулье, переодевался. Женевьева у входа в свою комнату протянула Морису руку и сказала:
-- Прощайте, Морис, вы этого сами хотели.
Морис ничего не ответил, но, подойдя к камину, над которым висела миниатюра, изображавшая Женевьеву, снял, с жаром поцеловал, прижал к сердцу, снова повесил на место и вышел.
Морис не помнил, как добрался домой. Он шел по Парижу, ничего не видя, ничего не слыша; все, что случилось с ним, казалось сном, так что он не отдавал себе отчета ни в действиях, ни в словах, ни в чувствах.
Возвращение Мориса домой было каким-то беспорядочным бегством. Он разделся без помощи своего камердинера, ни слова не ответил кухарке, показавшей приготовленный для него ужин, потом, взяв письма, которые скопились на его столе за день, перечел их, не соображая, одно за другим. Туман ревности, опьянение рассудка еще не рассеялись.
В 10 часов Морис лег в постель, сделав это так же машинально, как и все, что совершал с той минуты, как расстался с Женевьевой.
Если бы в минуты хладнокровия Морису рассказали о подобном странном поведении кого-то другого, он бы решил, что тот человек, совершивший такой отчаянный поступок, не оправданный ни осторожностью, ни доверчивостью, безумен. Сам же почувствовал только жестокий удар, нанесенный Женевьевой по его надеждам, о которых он никогда не отдавал себе отчета и на которых, как ни были они неопределенны, основывались все его мечты о счастье.
Таким образом с Морисом случилось то, что всегда бывает в подобных случаях. Оглушенный полученным ударом, он как только почувствовал себя в постели, заснул или, лучше сказать, лежал до следующего дня как бы лишенным чувств.
Его разбудил стук слуги его, отворившего двери. Он вошел по обыкновению своему, чтобы растворить окна Морисовой спальни, выходившие в сад, и чтобы принести цветы.