И, бешено озираясь, шваркнул длинную ложку в «реденькую кашку» и пошел в шалаш.
Там он, со свистом дыша, зажег лампочку, и в шалаше стало уютно. Потом достал откуда-то из-под крыши ложки, кинул их на стол и крикнул: «Несите, что ль, кулеш-то!» Пекарь встал и пошел за чугунчиком. «Милости просим», – сказал он, проходя мимо Кузьмы. Но Кузьма попросил только хлеба, посолил его и, с наслаждением жуя, опять вернулся к скамейке. Стало совсем темно. Бледно-голубой свет все шире, быстрее и ярче озарял шумящие деревья, точно раздуваемый ветром, и при каждом сполохе мертвенно-зеленая листва становилась на мгновение видна, как днем, после чего все заливалось могильной чернотою. Соловьи смолкли, сладко и сильно цокал и рассыпался только один – над самым шалашом. «Даже не спросили, кто я, откуда? – думал Кузьма. – Народ, пропади он пропадом!» И шутливо крикнул в шалаш:
– Аким! А ты и не спросил даже: кто я, откуда?
– А на что ты мне нужен-то? – ответил Аким.
– Я вот его о другом спрашиваю, – послышался голос пекаря, – сколько он от Думы земли чает получить? Как думаешь, Акимушка? А?
– Я не письменный, – сказал Аким. – Тебе из навозу видней.
И пекарь, должно быть, опять смутился: на минуту наступило молчание.
– Это он насчет нашего брата, – заговорил Митрофан. – Я рассказывал как-то, что в Ростове бедный народ, пролетариат то есть, зимой в навозе спасается…
– Выйдет за город, – радостно подхватил Аким, – и – в навоз! Зароется не хуже свиньи, и горя мало.
– Дурак! – отрезал Митрофан. – Чего гогочешь? Застигнет бедность – зароешься!